Синодальный философ - Страница 11


К оглавлению

11

«Генерал продолжал: приятельница твоя проштрафилась. Что она сделала — это держат в секрете; но ей уже отказали в приезде ко двору. Дурных толков о ней полон город. Удар для нее и для мужа жестокий. Хорошо, что ты не застал этого гордого старика волокиту, — ввязали бы и тебя в ее скандальную историю. Говор стоит во всех лучших домах, и доброго ничего не говорят».

«После этого я выпрямился и, ободрившись, рассказал генералу откровенно и в подробности все свои отношения к красавице. А чтобы поддержать генерала в невыгодном о ней мнении и прикрасить свой обман (sic), я объяснил настоящую причину смерти родственника его (несчастного малоросса) и признался, как я схитрил, чтобы не застать нежного мужа красавицы в доме.

— Развращенная женщина! — воскликнул генерал, но, немного подумав, прибавил: — Правда, красота — великое искушение для женщин, и трудно им — этим скудельным сосудам — устоять против беспрестанных соблазнов. Едва ли в тысяче найдете одну, которая бы до конца жизни умела сохранить свою непорочность. Мы, мужчины, требуем от них чистоты, но не мы ли сами их и губим, на них одних возлагая всю ответственность»…

Добрый старичок, за минуту так расходившийся на «гордого волокиту» и на «развращенную женщину», «вздохнув, замолчал и поник головою».

Генералу стало ее жалко, быть может, как мне и вам, мой читатель!

Быть может, он что-нибудь вспомнил, о чем не мешает вспомянуть каждому, кто готов «бросить в нее камнем».

А что сделал распрямившийся синодальный секретарь?

«Я торжествовал, — пишет он, — мое дело сошло с рук легко. Красавица и ее муж более меня не тревожили, и я их уже никогда не видал».

Недаром, видно, держится у нас на Руси поверье, что военные люди почему-то способны относиться к слабостям и несчастиям человеческим добрее, чем иные, «опочившие в законе».

Этим собственно я предполагал и заключить пересказ брачных историй, отмеченных в записках синодального секретаря Исмайлова, но одному неожиданному обстоятельству угодно было дать мне возможность еще продолжить дальнейшую любопытную историю моей героини. Это я исполню уже не по писаниям синодального секретаря, а по устному преданию достопочтенного человека, которому лица, упоминаемые в записках синодального секретаря, показались небезызвестными.

Достопочтенный современник «очаровательной смолянки», старец, достигший тех лет, когда уже сами года служат порукою за истину рассказа, — говорит, что «лицо героини ему знакомо» и что она могла совершить все, что описывает Исмайлов, «ибо совершала вещи, гораздо более превосходящие вероятие». У Исмайлова, по словам современника, эта отчаяннейшая и в то же время милейшая женщина «описана грубо». Очевидно, говорит он, синодальный секретарь семинарского воспитания не мог понимать эту прихотливейшую смесь добра и зла, коварства и простоты, ангельской прелести и демонического обаяния. Это была душа, способная уноситься до высокого самоотвержения и падать до самых низменных нечистот нравственного ада. Ему помнится, что едва ли не для нее был сочинен романс:


То ночь не спит, то день зевает,
То холодна, то жжет в ней кровь.
То смерти ждет, то жить желает,
То всех чужда, то любит вновь.
И т. д.
То в монастырь, то в ад летит.

Любопытный рассказ образованного современника не изменяет общего характера этой странной и страстной особы, но он окрашивает ее более ей соответственным колоритом, в котором ее безумные прихоти и увлечения всем, что попало en regarde amoureux делаются понятнее, мягче и, если не становятся извинительными, то, по крайней мере, вызывают к ней порою глубокое сострадание.

Любопытен в этом рассказе и ее супруг. Этот «государственный муж на пробках и на вате», которого генерал Капцевич то боялся, то называл «гордым волокитою», являет в своем характере странные, но симпатичные типические черты другого, более раннего, «Александровского века». При недостатках, что он должен был заменить у себя «ватою и пробками», он умел быть милым и приятным, умел любить и был действительно любим даже ею, среди ее неистовых безумств, уронивших ее и его в петербургском свете непоправимо.

Словом, жизнь «очаровательной смолянки» далеко не исчерпана записками синодального секретаря, встреча с которым составляла в ряду ее затейных упрямств один эпизод, и притом, конечно, весьма неважный. «Это была еще проба пера и чернил». Все, в чем она успела до сих пор проявить свою сорванцовскую энергию, совершено ею почти на самом расцвете жизни, «когда ее темперамент и воля были еще сравнительно слабы и несмелы». Удаление ее от двора и отвержение высшим кругом русского светского общества последовали, когда ей не было более двадцати трех лет, а натура ее была не из тех, которые способны киснуть и плакаться о репутации. Ничто совершившееся не занимало ее размышлений надолго: что раз прошло, то все равно как будто и не бывало. Поэтому она не грустила и не дала себе затеряться или увязть в бесплодных раскаяниях и сожалениях. Напротив, она смело шла далее своим путем, только при более окрепшем уме и какой-то угарной смелости. Ненасытимая жажда приключений ставила ее не раз лицом к лицу с невообразимым сбродом и потом вдруг останавливала на ней внимание Наполеона III. Это было в Париже около 1850 года когда она была уже снова вдовою и ей исполнилось за сорок лет. Она и тогда была еще столь очаровательна, что заставила президента среди его борьбы с Кавеньяком и рискованных хлопот об уничтожении законодательного собрания, выучить для нее на бале «три русские слова»:

11